• Главная
  • >>>
  • «Идите к черту!.. То есть ко мне»

Борис Горзев «Идите к черту!.. То есть ко мне»



Настоящие заметки не претендуют ни на биографическую исчерпанность, ни на оценку вклада в общую и медицинскую генетику человека, о котором пойдет речь. Наука и жизнь, понятно, неразрывны, и в конце концов, почему бы не попытаться поговорить об ощущениях — о том именно, что составляет эмоциональную сторону бытия в науке. Вот я, вот они, мы рядом, дальше или ближе, мы в одном Деле, в одной такой, кажется, долгой жизни. И вот я отстраняюсь, как могу, и смотрю, смотрю...

В середине 60-х Эфроимсона пригласили прочесть цикл лекций для студентов 5-го курса I Московского мединститута. По генетике. Впервые. В качестве факультатива (то есть без обязательного посещения). Шел дозволенный «сверху» ренессанс, впервые было многое, прошлое совмещалось с настоящим, и потому лицезрели Историю в чудом сохранившемся виде. Представьте себе состояние студента, на первых курсах пользовавшегося учебником с гениальной фразой, что генетику придумал австрийский монах Мендель (было и такое!), а теперь открывающего, что не только некоторые болезни, но, скажем, и преступность — как фактор асоциальной активности у определенной категории лиц — может быть генетически детерминирована. Студент балдел, но верил. Уж больно убедительно покрикивал, разгуливая перед доской, этот старик. И дело было даже не в лавине фактического материала (заграничного, разумеется); какой-то исходил от него магнетизм, магнетизм иного знания, иной философии, иного духа. «Хотите верьте, хотите нет, но это — так,— как бы подчер кивал он желчно,— и идите к черту, я никого тут не стараюсь убедить!» Только что написанное на доске стиралось им быстро, даже раздраженно, следом возникали новые знаки или цифры, отрывисто, лающе комментировались, доски уже не хватало, начинались поиски сгинувшей тряпки, которую видели все, но лектору подсказать побаивались, ибо она покоилась в кармане его бывшего до начала лекции черным пиджака.

Эфроимсон В.П.Итак, лицезрели Историю в чудом сохранившемся виде. История читала лекцию об истинных тайнах бытия тупым студентам. Тупость определялась, слава Богу, не генетически; следовательно, был шанс. Его мог использовать каждый, но использовали далеко не все.

Странно или нет, но к тому моменту, о котором идет речь, я уже кое-что знал (хотя сомневаюсь, что умел думать — то есть обладал научным стилем мышления; для его формирования необходима Школа или хотя бы нахождение подле Учителей; именно эту роль впоследствии сыграл для нас В. П. Эфроимсон, или попросту Вэпэ; Школы же так и не состоялось). Итак, кое-что я знал, благо уже были читаны-перечитаны недавно вышедшие эфроимсоновское «Введение в медицинскую генетику» (первое отечественное) и под его же редакцией «Основы генетики человека» К. Штерна (первое переводное). К тому же в рамках студенческого научного кружка мною только что был сделан нахальный доклад по генетике эпилепсии. Всего этого, вместе взятого, оказалось, вероятно, достаточно, чтобы после окончания последней лекции того исторического для I-го Меда цикла меня представили Самому. Это походило на представление императору. Правда, империя пребывала в руинах, а сам император находился, похоже, в стадии бытия на острове Св. Елены.

– И что? — донесся до меня, как сквозь вату, его резкий, ничего хорошего не сулящий голос...

– Способный студент, генетикой интересуется, хороший доклад сделал, — отрекомендовал меня доцент, и это прозвучало как: подберите прокаженного в вашу резервацию, а то девать некуда...

Эфроимсон глянул невидяще и вдруг протянул руку.

— Так! — сказал и зачем-то представился: — Эфроимсон... Так-так. А вы?.. Так, — продолжил, явно пропустив мою информацию мимо ушей, — так, и что? Что знаете? Какие мысли? Чего хотите? Впрочем, неважно! — перебил сам себя. — Э, записывайте! Так: адрес, телефон... Собственно, телефон не нужен. Адрес! Приезжайте. Работа есть. Вам сколько еще тут, в институте, валять дурака — год, два? Черт с ним! Работа есть. А больше ничего обещать не могу. Не имею права. Ничего!

И напоследок извлек-таки из пиджачного кармана злосчастную тряпку, осыпав себя, как пудрой, порошком мела. Отбросил ее, схватил под мышку пузатый портфель и поплыл вон из аудитории, по-прежнему невидяще глядя перед собой, куда-то вперед, только в ему одному известное вперед, на свою Св. Елену...

Не в пример остальным жизненным периодам в студенчестве сознание определяет бытие. Студенчество и любовь совпадают по статистике как-то чаще, чем студенчество и наука. Короче, редкого исключения я собою не явил, и Эфроимсон вместе с его лекциями выплыл из сознания и обратился в эфир... Истекло два месяца, а то и три, и вот в один из редких вечеров, когда я почему-то находился в родительском доме, раздался телефонный звонок. Трубку взяла мама и затем, повернувшись ко мне, заговорила испуганным шепотом:

— Тебя. По имени-отчеству. Мужской голос. Почти кричит...

Кричал он, действительно, часто, но шло это не от злости, ему вовсе не свойственной, а скорее от максимализма. Кажется, более всего ему подходил принцип «все или ничего». «Ничего» же отрицалось по определению — некоему генетическому коду души. Жизнь — одна, и слишком уж много набралось вырванных из науки лет: посадки, война. А сроки поджимали: почти шестьдесят.

В общем, мне досталось. С его позиций, я был уже виноват.

— Что там у вас в голове? — каркало в трубке.— Фемины небось? (Обидело не угадывание, а именно множественное число.) Короче, идите к черту! Хватит валять дурака! (Сейчас бросит трубку,— подумалось со страхом.) Да, все: идите к черту! — громыхнуло напоследок.— К черту!.. То есть ко мне...

Издевательски затараторили частые гудки, а потом в сознание проник голос мамы:

— Кто же это тебе звонил?

Я назвал фамилию, но она тогда ничего никому не говорила.

— Ну, представь себе, — попытался я отыскать подходящую аналогию, — представь: если бы ты была начинающим физиологом и вдруг тебе домой позвонил бы... сам Павлов!

Любовь или Эфроимсон — этого выбора уже не стало, потому что Эфроимсон и стал любовью. Так, будучи еще студентом (то есть, оперируя сегодняшним языком, на общественных началах), я оказался в его тогдашней лаборатории на Потешной улице, в одном из корпусов Института психиатрии Министерства здравоохранения РСФСР. За стенкой, в сопредельной лаборатории, размещалась гвардия еще одной сохранившейся исторической ценности — Александры Алексеевны Прокофьевой-Бельговской. За исключением этих патриархов — ее и Эфроимсона — все были, говоря словами поэта, ослепительно молоды, а кроме того, одухотворенно прекрасны, честолюбивы, полны надежд. Бог мой, какое собрание талантов: Гиндилис, Ревазов, Гринберг, Стонова, Калмыкова, Маринчева, Подугольникова, Кулиев, Мирзаянц! Какие имена! Какое время там было прожито, но кто мог тогда знать, что лысенковщина не исчезает, а «только переходит из одного вида в другой в равнове ликих количествах»! «Иных уж нет...» Эта блестящая гвардия могла бы уже через короткое время решить проблему Великого Отставания советской медицинской генетики...

Великое Разочарование ждало впереди, и потому вкалывали по-черному. Я — по-прежнему на общественных началах (запрос от лаборатории Эфроимсона при моем распределении в I-м Меде во внимание принят не был, и я пошел в Мосгорздрав). Приезжал вечерами и уже вне обычной суеты что-то делал и наблюдал.

Работоспособность Вэпэ была фантастической. На моих глазах воочию реализовывался вариант, когда наука и жизнь (собственно, бытие человеческое) даже не одно и то же, а просто Одно. Тут не оставалось места созерцанию, потребительству: все, до чего касались интересы, обращалось в Познание. А интересы — куда уж шире: биология, генетика (общая и медицинская), медицина (в наибольшей степени психиатрия), социология, история, философия, литература. Короче, энциклопедия — но не только знаний, а (что важно!) инструментов познания. То есть когда существенно не только что, но и как.

(Впрочем, я с самого начала указал, что буду оперировать ощущениями — и теми, двадцатипятилетней давности, и сегодняшними. Со строгих позиций это, конечно, не самый тонкий и точный метод анализа. Однако не забудем и пушкинское: «Или воспоминание — самая сильная способность души нашей?»)

Тогда же его сразил инфаркт (не последний, к сожалению). Правда, сразил — не то слово, ибо заставить Вэпэ лечь в постель и ничего не делать оказалось делом зряшним. Вызвали «скорую», но от госпитализации он со скандалом отказался. Истекали сутки, и продолжались уговоры. Параллельно с этим сотрудники лаборатории искали приличную больницу. Повезло мне: благодаря маминым хлопотам удалось получить место в недавно открытом инфарктном отделении одной из клиник на Пироговке. Удача редкая — ну прямо звезда с неба!.. Явившись к Вэпэ, пришлось воспользоваться последним и единственным, как мне подсказали, шансом: если он откажется, то подведет тех, кто за него хлопотал. И вправду: принять на себя такой грех он не смог.

Зачастую брюзжание или покрикивание (этакая петушиность) — эфемерная броня, по сути, очень ранимых и застенчивых людей. Я видел, как буквально в первый день пребывания на больничной койке Вэпэ оказался настолько потрясенным добросердечием и обходительностью всего окружавшего его медперсонала, что вскоре как-то сник и если что и отвоевал себе, так лишь возможность самому совершать паломничество в туалет (в те годы при острых инфарктах подниматься с постели, а то и садиться, категорически запрещалось в течение многих дней). Он стал мил и улыбался в ответ; в непривычной атмосфере доброты и заботливости ему ничего не оставалось, как сделаться самим собой. Впрочем, это не исключало потребности работать. О писании сидя (громогласным требованием чего он понача-лу поверг в шок сестер и лечащего врача) речь уже не шла, и он работал лежа, уперев папку с бумагами в согнутые в коленях ноги. В такой позе, как правило, я его там, в клинике, и заставал. В преамбуле слышалось стандартное: «Я работаю. Вы явились мне мешать». Но затем он откладывал исписанные листы и принимался говорить. Рассказывать. Почти все, что я знаю о нем, было выслушано там. Много набралось рассказов — и о войне, и о лагерях, и о борьбе с Лысенко и лысенковщиной, и о том даже, как его, Вэпэ, студента (мальчишку!), вышибли взашей из университета за то, что позволил себе дерзость заступиться за Учителя. В те годы, когда все начиналось. А Учителем был — Четвериков.

Так выяснилось, в том числе, что доктор наук, профессор имел неоконченное высшее. С гениями, значит, случается и так...

В 68-м отмечали его шестидесятилетие. Не без скрипа удалось соорудить юбилей. В аудитории Зоологического музея Вэпэ сделал доклад, а потом бросил фразу:

– Я не сомневался, что это – будет.

Что он имел в виду? Не себя даже и не юбилей, конечно, а вот такой, гласный (громогласный!) разговор о Ее Величестве генетике... Дарили ему что могли. Найти нечто подобающее оказалось делом непростым. В конце концов, зная его любовь к поэзии и, в частности, к Мандельштаму, я скрепя сердце решился расстаться с одним из моих немногих в те годы достояний: приобретенной на «черном» рынке машинописной перепечаткой знаменитого нью-йоркского издания, хотя, как я знал, недостатка в стихах Мандельштама у юбиляра не отмечалось. Тем не менее реакция Вэпэ оказалась неожиданной: рассмотрев дар, он неуклюже попытался меня обнять, затем принялся рыться в книжных полках (дело происходило в его кабинете на Потешной) и наконец извлек непрофессионально переплетеный том, внешне похожий на только что ему мною врученный. Раскрыв, я понял, что становлюсь обладателем состояния, по значимости утерянного не меньше. То был «самиз-датовский» Гумилев. Что оставалось? Поот-некиваться и принять. Принять дар от того, к кому шел на день рождения. С ними, великими, случается, значит, и так... А на обложке того тома осталась сделанная мне Вэпэ в тот день надпись: «Сотни этих стихов десятки тысяч людей десятилетиями держали в памяти и этому радовались». Далее, ниже, подпись и дата. Вот и все.

Примерно в то же время он написал знаменитую «Генетику этики», с трудом, но увидевшую свет — и не где-нибудь, а в «Новом мире», хотя и под несколько измененным названием: «Генетика альтруизма». Близость к Вэпэ дала мне возможность сохранить первый, еще не прошедший горнило редакторских и цензурных отборов вариант. Говорят, дорого яичко к Христову дню. Парадокс с «Генетикой этики» таков, что тогда ее, действительно, не могли воспринять многие, в том числе и в научной, генетической среде; сегодня же она, как никогда, нужна всем, даже не генетикам в большей мере. Дело в том, как я уже отмечал, что Эфроимсон всегда стремился не только узнавать, но и — познавать. Не столько феномены, сколько их истоки. Для многих выглядело странным, что, оперируя генетикой как методологией познания, он вовлек в орбиту своих исследований такие, казалось бы, нематериальные (а потому — идеальные) явления, как этика, альтруизм, совесть и, соответственно, их противоположности, антиподы. Оказалось же, и тут генетика при чем. Прежде об этом можно было рассуждать только вечерами на «научных кухнях» или же шепотом; теперь полезно бы и покричать, дабы услышали. Вот цитата: «...природное чувство совести можно временно заглушить у части или у многих. Тот, кто его лишен, легко накупит единомышленников. Он может захватить власть и создать могучую систему массового обмана и дезинформации. Но страна, которая это допустит, обрекается на деградацию». И из заключения: «Происхождение совести описано здесь предельно кратко и фрагментарно (в «моей» рукописи всего 48 машинописных страниц.— Б. Г.), а генетика и психология преступности, особенно государственной (выделено мной. – Б. Г.), — еще в пеленках. Но безгранично возросшие возможности массового насилия и дезинформации заставляют противопоставить им осознанный общечеловеческий щит совести и отношение к добру и злу как основоположным категориям, не допускающим софизмов».

Недопущение софизмов в отношении основополагающих категорий бытия, жизни автора «Генетики этики» не могло не сказаться на его потерях в науке. Той именно, которая повторным румяном зацвела в 70-е годы. Пошли лишения. Но, оценивая трезво, понимаешь, что отторгала его не наука, а эта наука, эта академия, этот институт. Он, Вэпэ, был прав: отбор шел всегда, и пока шел этот отбор, наверх отбирались преимущественно маленькие «лысенки», а истинные ученые зачастую отбраковывались. Впрочем, времена все-таки изменились: не стало лаборатории или членства в ученом совете Института медгенетики, но зато вместо бывшего лесоповала официальная пенсия, а к тому же должность научного консультанта на редком островке научной этики — в Институте биологии развития (что, опять Св. Елена?). А главное — никто не мог лишить возможности работать. Думать, познавать. На общественных, так сказать, началах. За это платят не вам — дензнаками, а платите вы — килограммами сердца.

Он уже издавна облюбовал себе место в профессорском зале Ленинки (единственная профессорская привилегия, которой он пользовался) и там фактически жил. Под рукой, на полках, в хранилищах — масса знаний, а инструмент познания всегда наличествовал в голове. Остальное, как заметил бы комментатор, было делом техники.

Делом техники стала Книга — научный труд в истинном, первородном смысле этих слов. «Генетика гениальности» — так она именовалась в первом, рабочем варианте (рукопись депонирована ВИНИТИ под названием «Биосоциальные факторы повышенной умственной активности»). Здесь не место разбирать ее, давать оценки; не сомневаюсь, это будет сделано — и не единожды, когда книга наконец увидит свет, о необходимости чего уже не раз было говорено в соответствующих кругах. Выскажу только одно суждение. Безусловно выдающийся, экстраординарный Вэпэ всегда тяготел к познанию экстраординарных явлений человеческой природы. Здесь им виделись возможности прорыва, ускорения прогресса. Таланты и гении — эти бродильные дрожжи популя ции — поднимались над «средним» и, как Гулливеры, опутанные лилипутами, тянули за собой остальных — весь социум. Их динамизм, вулканическая деятельность, эта их неостановимость являлась составляющей священного дара, и Вэпэ упрямо и долго двигался по пути познания материальных — биологических (генетических) основ и механизмов подобного явления. Это, мне думается, было не только любопытством (а истинный ученый любопытен всегда) — тут открывались перспективы, акселерация разума и если не овладение, то прикосновение к его, высокого разума, основам для использования во благо. Генетика прогресса? А почему бы и нет!.. В этом, главном плане Эфроимсон был и навсегда останется патриотом человечества, хотя, если иметь в виду известную всем шестую часть земной суши, на которой он проживал, познавая и страдая, то патриотом ее он тоже был. Но в своем отечестве, как известно, истинным пророкам как-то не везло.

Впрочем, не везло с обыденной, простите, обывательской точки зрения. Всего лишь профессор, всего лишь научный консультант, пенсионер. В общем, некий генерал без армии. Да, в известно-привычной иерархии он места не занимал. Но не оттого, что был хуже или лучше, ниже или выше; просто он был вне. Иерархия казенно-бюрократического свойства и Эфроимсон — вещи несовместные, как злодейство и гений, если по Пушкину. Зато была и всегда пребудет иерархия иная, не измеряемая должностями, званиями и квадратными метрами кабинетов: это — степень таланта и человеческого достоинства. И в таком, совсем, как понимаете, ином измерении (не допускающем софизмов — помните?), место Эфроимсона, конечно, Олимп.

В конце 88-го в Институте биологии развития отмечали его 80-летие. Отмечали докладом самого юбиляра — на иное Вэпэ просто не соглашался (опять в свой день рождения не брал, а дарил). Собралась хорошая аудитория, лишних, «при погонах», не было, потому не было и официоза. После почти часового доклада и ответов на вопросы сидевшие в президиуме Л. И. Корочкин и Н. Н. Воронцов все-таки сумели перевести собрание в плоскость юбилея. Говорились короткие трогательные речи, зачитывались адреса и телеграммы (ни одна из двух Академий — «большая» и медицинская,— равно как и Институт медгенетики тут себя не обозначили). Юбиляр сурово молчал, так и не проронив ни слова за все время торжественной части. Все свое, им нам даруемое, он высказал ранее, в докладе; прочее, суетное, его, казалось, не интересовало...

Истекло немногим более полугода, и его не стало. Там же, в конференц-зале ИБРа, состоялась гражданская панихида. Пришли соратники, ученики, многие другие, очарованные как его талантом, так и образом бытия. Кто-то прибыл из других городов. Ученые и не ученые. Скорбно молчал Дудинцев; ему было известно многое. Выступали Хрушов, Рапопорт, Воронцов, Голубовский, другие. Ни одной ноты фальши, ни одного казенного слова. Высокий оркестр пел высокую мессу. Именно в силу этого приспешившему сюда директору Института медгенетики не дали-таки слова.

Вот и все, если о жизни. А наука Вэпэ продолжается. И, спасибо неожиданностям нашего времени, продолжается даже с некоторым ускорением. Изгоя и кабинетного ученого, чудака и громовержца, его в последний год жизни «заметили»: пошли интервью, даже публикации — в «Медгазете», «Огоньке» (правда, давались они, рассказывали, далеко не просто). Поговаривают, заинтересовались и иные издательства.

Я думаю, о нем, о его жизни-науке еще напишут — и не раз. Уж больно он, Вэпэ, многогранен, как-то несоразмерен всей нашей трескучей обыденности — и своею наукой, и жизнью. А жизнью — какой? Горькой? Горько-счастливой? Неудавшейся? Или, напротив, все-таки свершившейся? Не знаю, не знаю. Вероятно, всем нам стоит в этом разобраться.

Вот такое мое вам приглашение в заключение. И в этом самом плане — одна фраза напоследок, Шатобриана, которую Вэпэ повторял и даже взял однажды в качестве эпиграфа к одной из глав своей «Генетики этики»: «В растаптывании человеческого достоинства таится зародыш смерти».

С этих позиций и будем думать, не правда ли?

Химия и жизнь. 1992. N 7.